Ремень Кадочникова

Василий Чернов

Разведчики пришли сюда этой ночью, часа на два раньше нас. Им было приказано взять ДЗОТ совместно с ротой, в которой с десяток человек вместе с сержантом-командиром роты.

Светало. Небо стало изумительно красивым: на востоке нелепо розовым; редкие облачка окрасились в розово-фиолетовые тона. Никто не стрелял. На западе громадной глыбой из дерева и намороженного льда возвышался ДЗОТ, припорошенный сверху снегом. В нашу сторону чернела широкая амбразура. От ДЗОТа в тыл шел ход сообщения, недавно очищенный от снега: снежные глыбы на бруствере не улеглись, не закрылись свежим снегом.

Когда я рассматривал ДЗОТ, Кадочников сказал:

— Крепко сделан! Крепость. Два пулемета, один крупнокалиберный.

Он в это время, видимо, задумался о предстоящем штурме, я же стал говорить о красоте неба.

— Красиво, — задумчиво, очень серьезно ответил Кадочников, — только попадать туда нет охоты, а поторапливают. Просил, чтоб подождать до следующей ночи. Ночью мы его возьмем и без солдат роты. У меня такие орлы! Ребята привыкли действовать ночью, а днем можем опоганиться. Все спешат, как дурак в баню. Все наступление спешат, с первой минуты; там, в штабах, свое откукарекали, а тут хоть не рассветай — они свое дело сделали.

Из блиндажа вышли Даньшин, командир пулеметной роты и сержант, командовавший ротой. Стали договариваться о совместных действиях при штурме. Спросили меня о батарее. Я, будто виноватый, смущенно заявил:

— У меня 76-миллиметровые пушки — ДЗОТ не возьмут.

— Ну, а мешать немцам вести огонь будут? — спросил Даньшин.

— Будут.

Чтобы лучше рассмотреть подступы к ДЗОТу, Кадочников, за ним все остальные вылезли на бруствер хода сообщения и прилегли за сугробом. Я тоже было полез за Кадочниковым, но он остановил меня:

— Не нужно вам. Ваша задача ясная, а нашу послушайте из траншеи.

Рекогносцировка шла к концу, когда в ДЗОТе заметили ее и открыли стрельбу из крупнокалиберного пулемета. Все укрылись за сугробом и сползли на животах в ход сообщения. Кадочников был на сугробе выше и дальше от окопа, рассматривал местность, где поползут его разведчики. Он, сползая с сугроба, повернулся к немцам спиной. В это время снарядик-пуля пробила снег, вошла в правую часть спины, чуть ниже лопатки, и вышла через грудь. После перевязки капитан Даньшин предложил Кадочникову отправиться в тыл.

— Сам знаешь, как сейчас нейтралку обстреливают. Только людей погублю, — ответил Кадочников, он сидел на полу блиндажа, у стенки.

— Тогда давай в батальонный медпункт.

— А что, там лучше? Я тут, может, на что пригожусь. Помогу чем.

— Какой из тебя теперь помощник? В медпункте все-таки

фельдшер и вообще…

— Не агитируй. Не пойду, — отрезал Кадочников.

Через какое-то время Манжуренко позвал меня к телефону и передал приказание начать пристрелку. Связь у меня была только с Манжуренко, через его аппарат команды передавались на батарею. Данные готовились на наблюдательном пункте батареи. Я должен был рассчитать только масштаб дальности, потому что смещение было около 15-00. Как вычисляется масштаб дальности, я забыл. Тогда его определяли по формуле через тангенс. А ведь в училище за стрельбу с большим смещением я получил хорошую оценку и не у кого-то, а у полковника Бигильдеева — отличного знатока артиллерийской стрельбы и искусного методиста. Получить хорошую оценку у него было нелегко. И если он поставил хорошую оценку, значит у курсанта знания действительно хорошие. На фронте стрельбой с большим смещением мы ни разу не занимались, и она забылась. Записей и правил стрельбы со мной не было: все оставил на наблюдательном пункте батареи.

Я взял трубку у телефониста, попросил к телефону Манжуренко:

— Слушай, ты из спецшколышков — должен помнить формулу для определения масштаба дальности. Я забыл.

Через несколько секунд молчания Манжуренко ответил:

— Не помню. Тоже забыл.

— Ну, ладно, — вздохнул я, — буду определять пристрелкой.

Как определить масштаб дальности пристрелкой — я помнил отлично, потому что — спасибо полковнику Бигильдееву — хорошо помнил и мог доказывать суть масштаба дальности на чертеже.

Стрельбу я вел почти на том месте, где был ранен Кадочников. Наученный горьким опытом предыдущих боев, наблюдал в перископ всю пристрелку, кроме первого разрыва. Пристрелка сложилась очень удачно: прекрасно были подготовлены исходные установки, огневики работали безукоризненно — первый снаряд лег недалеко от цели, третьим снарядом мы колупнули лед на ДЗОТе. Именно колупнули, потому что на белой поверхности его оспиной темнел маленький след разрыва. Для выполнения поставленной передо мной задачи дос­таточно было такой пристрелки, и я подал команду записать установки.

Через некоторое время меня, еще не успевшего отогреться, попросили помочь пристрелять гаубичную батарею. Я давал отклонения, а корректуры рассчитывали или в батарее, или Манжуренко, точно не помню. Стрельба никак не получалась. В ходе пристрелки я так замерз, что не мог свернуть цыгарку. Помог выглядывающий из двери блиндажа Даньшин. Он сделал ее из очень крепкого черного табака, большую, толстую в палец, раскурил и подал мне. Пока команды исполнялись, я несколько раз затянулся — слегка закружилась голова. Наверно, поэтому я помню Даньшина, скромного, симпатичного, с которым я встречался всего лишь несколько раз. Как в хорошей песне военных лет: «Вспомню я пехоту и родную роту, и того, кто дал мне когда-то закурить».

После нескольких неудачных выстрелов мне пришлось взять стрельбу на себя, определить пристрелкой масштаб дальности и шаг угломера.

Только я закончил пристрелку — приказали начать штурм. Бой в моей памяти запечатлелся отдельными картинками, как отрывки из кино: все мое внимание было сосредоточено на ведении огня двумя батареями, естественно, я не видел многого, что делалось со мной рядом.

Не далее десяти шагов от нас, левее, из хода сообщения по амбразуре ДЗОТа стрелял станковый пулемет, правее блиндажа по этой же амбразуре стрелял второй пулемет, скрытый от нас еловым подростом. Против меня, слегка укрывшись за сосной, растущей у края болота, прислонившись к ней, стоял в рост разведчик и стрелял из автомата по амбразуре. Даже в белом мешковатом маскхалате он был ладным: широкоплечий, выше среднего роста, шлык сброшен с головы, и из-под шапки выбился небольшой русый чуб. К ДЗОТу, увязая по грудь в снегу, шла, ползла пехота. За каждым солдатом виднелась глубокая борозда.

После огневого налета батареи перешли на методический огонь. Снег вокруг ДЗОТа стал серым. Попадания были только пушечных снарядов, гаубичные же ложились в большинстве для огневой недолетные. Я ввел корректуру. В следующей очереди разрывы гаубичной батареи стали ложиться вокруг цели, один попал в ближнюю ко мне сторону ДЗОТа и оголил от льда бревна. Под огнем пулеметов и артиллерии ДЗОТ молчал, но пехота очень медленно продвигалась вперед. Снег сковывал движение.

И вот на нас обрушилась почему-то молчавшая до этого артиллерия противника, наш боевой порядок закрылся дымом и снежной пылью. Я прижался к дну хода сообщения. Земля подрагивала от непрерывных тяжелых разрывов 150-миллиметровых снарядов весом более сорока килограммов каждый. Страх сжимал сердце, но я нашел силы шутить: это производило впечатление на подчиненных. Рядом со мной лежал телефонист, он жался ко мне и подрагивал от близких разрывов. Я крикнул:

— Калмыков, не нагоняй холоду, не дрожи. Без тебя морозно.

Калмыков чуть повернул ко мне голову, виновато глянул на меня и снова уткнулся в землю.

Огневой налет прекратился отдельным запоздалым разрывом. В тишине из ДЗОТа гулко стучал крупнокалиберный пулемет. Наши батареи и пулеметы молчали.

Я крикнул телефонисту:

— Огонь!

И поднялся к перископу. Связи не было. Я послал телефониста на линию. Крупнокалиберный пулемет с короткими перерывами бил по нашей пехоте. Наши пулеметы молчали. Расчет ближайшего к нам пулемета лежал на дне хода сообщения — один пулеметчик был убит, а другой контужен. Разведчик, что стрелял из автомата, стоя у сосны, был убит, лежал без шапки, голова рассечена осколком.

Сейчас я думаю: почему я до огневого налета не крикнул ему, чтобы он укрылся в траншею? Почему не крикнул: «Что ты делаешь, самоубийца? Стрелять можно и из траншеи!» Наверно, очень занимали другие дела и мысли. Как жаль, что мы часто богаты задним умом, что сделанного не вернуть назад, не исправить.

У входа в блиндаж, привалившись к стенке окопа, сидел Кадочников. Он, видно, потерял сознание. Я приказал Иванову помочь Кадочникову, а сам занялся пулеметчиками.

Из ДЗОТа, не переставая, безнаказанно стрелял крупнокалиберный пулемет. Всю вину за это я возложил на артиллерию, прежде всего на себя, ее представителя в пехоте, и потому стал к пулемету. Чувство долга и вины за молчание артиллерии заставили меня стать пулеметчиком.

Весной 40-го года, еще учившись на втором курсе Буденновского педучилища, я впервые с мальчишеским любопытством подошел к станковому пулемету. После пяти заходов я сдал, наконец, матчасть пулемета на «отлично». Других оценок, кроме «пятерки» и «двойки», военрук наш, имевший опыт боев с басмачами в Средней Азии, не признавал.

— Только отлично для боя удовлетворительно, — внушал он нам.

За стрельбу из станкового пулемета я тоже получил отличную оценку. Навык, добытый большим трудом, оказался крепким и очень пригодился: в военном училище мы пулемет не изучали, выпуск наш был ускоренный.

Чуть раньше меня, или почти одновременно, к моему счастью, из правого пулемета стали тоже стрелять. ДЗОТ замолчал. Иванов доложил, что есть связь.

— Огонь! — крикнул я, не отрываясь от пулемета.

Через некоторое время вокруг ДЗОТа стали рваться наши снаряды, и почти тут же на нас, на ползущую к ДЗОТу пехоту обрушился новый огневой шквал.

Первый же снаряд разорвался недалеко от пулемета. Я в какой-то миг среагировал: пригнулся, а потом упал на дно окопа. Досталось второму номеру, которого снова контузило и ранило в голову. Пулемет был перевернут, кожух разорван осколком. Но это я увидел потом, а во время налета лежал на дне хода сообщения и опасливо, с сосущей под ложечкой тоской, косился на близко стоящую молодую сосну: если снаряд попадет в нее, я буду избит осколками. О том, что снаряд может попасть в окоп, мне почему-то не думалось.

Наконец, немецкая артиллерия перешла на методический огонь, и я заставил себя подняться к перископу, который разведчик в начале боя установил на палке, крепко воткнутой в снег.

Снаряды рвались в основном среди штурмующей пехоты, которая к ДЗОТу была ближе, чем к нам, поэтому часть разрывов немецкой батареи перемещались с нашими разрывами, и все это поражало не только нашу пехоту, но и мешало вести огонь немцам, оборонявшим ДЗОТ.

— Стой! Зеленые ракеты! — услышал я слабый и изменившийся голос Кадочникова.

Зеленые ракеты означали прекращение огня. Я подал команду батареям:

— Стой!

Зеленую ракету увидели и Иванов, и даже я, хотя мое внимание было сосредоточено на ДЗОТе, но первым ее заметил Кадочников. Ради этого он, превозмогая боль и слабость, выходил из блиндажа, рискуя быть снова раненным или даже убитым.

Наши батареи замолчали. Только немцы продолжали молотить по застрявшей в снегу пехоте и в какой-то мере по своему ДЗОТу.

У ДЗОТа мелькнули две фигуры в белых маскхалатах, одна из них упала у начала амбразуры и дважды метнула в нее гранаты. Так разведчики взвода Кадочникова, обошедшие ДЗОТ по кустам слева под прикрытием своего и немецкого артогня, гранатами уничтожили гарнизон.

***

После взятия ДЗОТа Кадочникову стало совсем плохо: лицо серое, без кровинки, дыхание тяжелое, он уже не держался на ногах. Я и Иванов внесли его в блиндаж и положили на солому.

— Водочки бы сейчас, — попросил он.

У нас водки была целая фляга, висела на ремне у Иванова. Я не знал, что эта дрянь усиливает кровотечение, и сказал Иванову:

— Дай лейтенанту водки.

Иванов молча отстегнул флягу, хотел поднести к губам Кадочникова, но тот тихо попросил:

— Я сам… Приподними голову.

Иванов выполнил его просьбу. Кадочников с жадностью сделал несколько глотков, сразу захмелел, уронил флягу, которую ловко подхватил Иванов, и вскоре впал в забытье.

После падения ДЗОТа артиллерия немцев не прекращала обстреливать блиндаж, в котором мы находились, но бывшая нейтральная полоса теперь наблюдалась немцами плохо и не обстреливалась из стрелкового оружия. Чтобы нести в тыл, Кадочникова уложили на принесенные из санвзвода батальона носилки. Я стал прощаться. Он смотрел на меня помутневшими от боли глазами. Кто-то в это время положил в носилки его пистолет и ремень, свернутые вместе.

— Вася, возьми себе ремень, — он впервые назвал меня по имени. — На память. Вспоминай.

— А как же ты?

— Буду живой — будет ремень. Оставайся живой.

Говорил Кадочников с натугой, тяжело, еле шевеля синими, как у мертвеца, губами.

Даньшин и я проводили Кадочникова до стыка хода сообщения с траншеей, стояли и смотрели на шапки удалявшихся разведчиков. Даньшин вспомнил, что у него в кармане газета, принесенная недавно связным, достал и стал читать вслух сводку Совинформбюро. Прочитав сообщение, что на нашем участке фронта ведутся бои местного значения, уничтожается живая сила и огневые средства противника, он зло скомкал газету.

— Чья живая сила уничтожается? — возмущенно спросил я.

— Брешут и не морщатся, — ответил Даньшин, засовывая скомканную газету в карман.

— Сколько мы в этих боях потеряли! Немцы, наверняка, меньше нас потеряли, — продолжил я комментирование сообщения.

Но Даньшин уже овладел собой, замолчал, повернулся и пошел к блиндажу, не желая продолжать начатый разговор.

В начале марта погода стала сырой, снег поплыл, в траншеях стояла вода, а мы были в валенках. Стрелковые подразделения обезлюдили и нам, наконец, приказали перейти к обороне.

Я интересовался дальнейшей судьбой Кадочникова. В санчасть полка его принесли в очень тяжелом состоянии, надежды на выживание почти не было. Оказав помощь, его отвезли в медсанбат. Писем от него в полку никто не получал. Жив ли? Ремень Кадочникова я носил до конца войны и несколько лет после окончания.

http://cont.ws/post/417345